Чего ты хочешь книга
Чего ты хочешь? Трилогия (СИ)
Оркас Анатолий Владимирович
Чего ты хочешь? Часть 1
Как начинается день? А? Эээ!
Никто не знает, где начинается день. Некоторые ученые думают, что это происходит где-то над океанами. Но океаны, хотя они такие большие, были не всегда. Да и день над ними не столько начинается, сколько продолжается.
А как же начинается день?
Просто однажды в одиноко пустой Вселенной какой-нибудь Бог говорит «Да будет день!». И вот тогда он начинается.
А с чего? Почему? И что было до этого?
И почему до этого ничего не было?
А кто сказал, что не было ничего?
Но однажды Богу становится скучно. Или интересно. Или любопытно. В общем, случается что-нибудь такое, что заставляет Бога разделиться. На себя, и не-себя.
Поэтому приходится изворачиваться, и сделать как-то так, чтобы было не только все, но и что-то еще.
И тогда Бог придумал Правила.
Итак, кроме меня в этой Вселенной появится что-нибудь еще.
Он очень красив, мой первенец творения. Он заполнил все окружающее, и теперь нас двое. Я и Свет. Но он ничем не отличается от окружающего, и поэтому его невозможно увидеть, а это портит впечатление.
Надо бы его чем-нибудь оттенить.
Ведь нет ничего, кроме меня Света.
Вводим следующее ограничение.
Вот теперь можно смело сказать
И осторожно запустить первую Планету вокруг первой Звезды.
А теперь, замерев от восторга, любоваться, как они движутся, отбрасывая тени!
Надо бы создать кого-нибудь еще.
«Да будут птицы, звери, и гады морские!».
Красота! Звезды, планеты, живые существа.
А хотелось бы чего-нибудь такого, чтобы было подобно мне.
Ввожу для себя следующие ограничения. Дам я им, и никогда не отниму.
Во-первых, возможность Творить. Этим они будут на меня похожи. А для творчества потребуется им Любопытство и желание. Это тоже от меня. А вот дам-ка я им то, чего у меня нет, и никогда не будет.
Пусть любуются созданным мной миром, живут в нем, что-то создают, что-то меняют.
Чего ты хочешь? [Трилогия][]
Чего ты хочешь? Часть 1
Пролог
Как начинается день? А? Эээ!
Никто не знает, где начинается день. Некоторые ученые думают, что это происходит где-то над океанами. Но океаны, хотя они такие большие, были не всегда. Да и день над ними не столько начинается, сколько продолжается.
А как же начинается день?
Просто однажды в одиноко пустой Вселенной какой-нибудь Бог говорит «Да будет день!». И вот тогда он начинается.
А с чего? Почему? И что было до этого?
И почему до этого ничего не было?
А кто сказал, что не было ничего?
Но однажды Богу становится скучно. Или интересно. Или любопытно. В общем, случается что-нибудь такое, что заставляет Бога разделиться. На себя, и не-себя.
Поэтому приходится изворачиваться, и сделать как-то так, чтобы было не только все, но и что-то еще.
И тогда Бог придумал Правила.
Итак, кроме меня в этой Вселенной появится что-нибудь еще.
Он очень красив, мой первенец творения. Он заполнил все окружающее, и теперь нас двое. Я и Свет. Но он ничем не отличается от окружающего, и поэтому его невозможно увидеть, а это портит впечатление.
Надо бы его чем-нибудь оттенить.
Ведь нет ничего, кроме меня Света.
Вводим следующее ограничение.
Вот теперь можно смело сказать
И осторожно запустить первую Планету вокруг первой Звезды.
А теперь, замерев от восторга, любоваться, как они движутся, отбрасывая тени!
Надо бы создать кого-нибудь еще.
«Да будут птицы, звери, и гады морские!».
Красота! Звезды, планеты, живые существа.
А хотелось бы чего-нибудь такого, чтобы было подобно мне.
Ввожу для себя следующие ограничения. Дам я им, и никогда не отниму.
Во-первых, возможность Творить. Этим они будут на меня похожи. А для творчества потребуется им Любопытство и желание. Это тоже от меня. А вот дам-ка я им то, чего у меня нет, и никогда не будет.
Пусть любуются созданным мной миром, живут в нем, что-то создают, что-то меняют.
Чего же ты хочешь?
Разбуженный Клауберг протянул тяжелую белую руку к часам, которые с вечера положил на стул возле постели. Золоченые стрелки показывали час настолько ранний, что невозможно было не выругаться по поводу пронзительно-визгливых ребячьих криков. Что это? Какая надобность выгнала на улицу шальных итальяшек еще до восхода солнца? Обычная их национальная бесцеремонность? Но тогда почему в мальчишеской разноголосице, образуя пеструю звуковую смесь, слышались и восторг и удивление, и Клауберг готов был подумать, что даже и страх.
– Пешеканэ, пешеканэ! – с ударениями на первом и третьем слогах выкрикивали мальчишки за распахнутым окном.– Пешеканэ, пешеканэ!
Уве Клауберг не знал итальянского. В памяти его застряло каких-нибудь несколько десятков здешних слов – с тех пор, когда он расхаживал по землям Италии, хотя, как и ныне, в партикулярном платье, но не скрывая горделивой выправки офицера СС. Было это давно, добрую треть века назад, и с тех давних дней многое, очень многое переменилось.
Прежде всего переменился он сам, Уве Клауберг. Ему стало не двадцать восемь бодрых, сильных, веселых лет, а вот уже исполнилось целых шесть десятков. Нельзя сказать, что в связи с возрастом бодрость покинула его. Нет, на это он жаловаться не будет. В общем, ему живется неплохо. Беда только в том, что через всю его послевоенную жизнь отчетливой, постоянной линией прочерчивается ожидание чего-то такого, чем все однажды и кончится; что оно такое – трудно сказать и трудно представить его себе в конкретности, но оно существует, оно где-то стережет Уве Клауберга и не дает ему жить в прежнюю уверенную силу.
И все-таки натура себя оказала, она подняла Клауберга на ноги, тем более, что за окном кричали уже не одни мальчишки, а в общую шумиху ввязались и взрослые – мужчины и женщины.
Отодвинув легкую цветастую штору, он увидел крохотную площадь, окруженную двухэтажными домиками, которую вчера за поздним временем толком не разглядел; прямо перед его окном располагалась лавочка с выставленными на тротуар обычными итальянскими товарами – бутылями вина, банками консервов, грудами овощей и фруктов; по зеленому с фестончиками тенту, под общей вывеской alimentari, то есть пищевые продукты, были разбросаны слова pane, focaccia, salumi. которые Клауберг прочел, как «хлеб», «пшеничные лепешки», «копчености-колбасы».
Но самое главное было не в лавочке, а перед лавочкой. Перед нею в густом людском скоплении стояли двое в одежде рыбаков и держали – один за голову, охваченную веревочной петлей, другой за хвост, проткнутый железным крюком, длинную, почти двух метров, темно-серую узкую рыбину с белым брюхом.
Чего ты хочешь книга
Чего ты хочешь? Часть 1
Как начинается день? А? Эээ!
Никто не знает, где начинается день. Некоторые ученые думают, что это происходит где-то над океанами. Но океаны, хотя они такие большие, были не всегда. Да и день над ними не столько начинается, сколько продолжается.
А как же начинается день?
Просто однажды в одиноко пустой Вселенной какой-нибудь Бог говорит «Да будет день!». И вот тогда он начинается.
А с чего? Почему? И что было до этого?
И почему до этого ничего не было?
А кто сказал, что не было ничего?
Но однажды Богу становится скучно. Или интересно. Или любопытно. В общем, случается что-нибудь такое, что заставляет Бога разделиться. На себя, и не-себя.
Поэтому приходится изворачиваться, и сделать как-то так, чтобы было не только все, но и что-то еще.
И тогда Бог придумал Правила.
Итак, кроме меня в этой Вселенной появится что-нибудь еще.
Он очень красив, мой первенец творения. Он заполнил все окружающее, и теперь нас двое. Я и Свет. Но он ничем не отличается от окружающего, и поэтому его невозможно увидеть, а это портит впечатление.
Надо бы его чем-нибудь оттенить.
Ведь нет ничего, кроме меня Света.
Вводим следующее ограничение.
Вот теперь можно смело сказать
И осторожно запустить первую Планету вокруг первой Звезды.
А теперь, замерев от восторга, любоваться, как они движутся, отбрасывая тени!
Надо бы создать кого-нибудь еще.
«Да будут птицы, звери, и гады морские!».
Красота! Звезды, планеты, живые существа.
А хотелось бы чего-нибудь такого, чтобы было подобно мне.
Ввожу для себя следующие ограничения. Дам я им, и никогда не отниму.
Во-первых, возможность Творить. Этим они будут на меня похожи. А для творчества потребуется им Любопытство и желание. Это тоже от меня. А вот дам-ка я им то, чего у меня нет, и никогда не будет.
Пусть любуются созданным мной миром, живут в нем, что-то создают, что-то меняют.
Чего ты хочешь книга
Разбуженный Клауберг протянул тяжелую белую руку к часам, которые с вечера положил на стул возле постели. Золоченые стрелки показывали час настолько ранний, что невозможно было не выругаться по поводу пронзительно-визгливых ребячьих криков. Что это? Какая надобность выгнала на улицу шальных итальяшек еще до восхода солнца? Обычная их национальная бесцеремонность? Но тогда почему в мальчишеской разноголосице, образуя пеструю звуковую смесь, слышались и восторг и удивление, и Клауберг готов был подумать, что даже и страх.
– Пешеканэ, пешеканэ! – с ударениями на первом и третьем слогах выкрикивали мальчишки за распахнутым окном.– Пешеканэ, пешеканэ!
Уве Клауберг не знал итальянского. В памяти его застряло каких-нибудь несколько десятков здешних слов – с тех пор, когда он расхаживал по землям Италии, хотя, как и ныне, в партикулярном платье, но не скрывая горделивой выправки офицера СС. Было это давно, добрую треть века назад, и с тех давних дней многое, очень многое переменилось.
Прежде всего переменился он сам, Уве Клауберг. Ему стало не двадцать восемь бодрых, сильных, веселых лет, а вот уже исполнилось целых шесть десятков. Нельзя сказать, что в связи с возрастом бодрость покинула его. Нет, на это он жаловаться не будет. В общем, ему живется неплохо. Беда только в том, что через всю его послевоенную жизнь отчетливой, постоянной линией прочерчивается ожидание чего-то такого, чем все однажды и кончится; что оно такое – трудно сказать и трудно представить его себе в конкретности, но оно существует, оно где-то стережет Уве Клауберга и не дает ему жить в прежнюю уверенную силу.
И все-таки натура себя оказала, она подняла Клауберга на ноги, тем более, что за окном кричали уже не одни мальчишки, а в общую шумиху ввязались и взрослые – мужчины и женщины.
Отодвинув легкую цветастую штору, он увидел крохотную площадь, окруженную двухэтажными домиками, которую вчера за поздним временем толком не разглядел; прямо перед его окном располагалась лавочка с выставленными на тротуар обычными итальянскими товарами – бутылями вина, банками консервов, грудами овощей и фруктов; по зеленому с фестончиками тенту, под общей вывеской alimentari, то есть пищевые продукты, были разбросаны слова pane, focaccia, salumi. которые Клауберг прочел, как «хлеб», «пшеничные лепешки», «копчености-колбасы».
Но самое главное было не в лавочке, а перед лавочкой. Перед нею в густом людском скоплении стояли двое в одежде рыбаков и держали – один за голову, охваченную веревочной петлей, другой за хвост, проткнутый железным крюком, длинную, почти двух метров, темно-серую узкую рыбину с белым брюхом. Ну как он, Уве Клауберг, сразу-то не догадался, что означают слова «рыба» и «собака», сведенные воедино! Это же акула, акула!
Когда, проделав свой обычный утренний туалет и порассматривав фотоснимки в итальянской газете, подсунутой ему под дверь, он часа полтора спустя вышел к завтраку, накрытому на терраске, пристроенной к дому со стороны моря, крупная, упитанная хозяйка с огромными черными глазами, под общей черной полосой бровей, смуглая и подвижная, тотчас воскликнула:
– О синьор! Это ужасно!
«Ужасно», то есть terribile, и, конечно, signore он понял, но дальше его познания в чужом языке не шли. Усмехнувшись горячности хозяйки, он пожал плечами и принялся за еду.
Хозяйка не унималась. Она все говорила и говорила, размахивала руками и хлопала ими себя по внушительным бедрам.
Кроме Клауберга, на терраске была еще одна гостья, молодая женщина с мальчиком лет четырех-пяти, которого она держала на коленях и кормила кашей.
– Мадам,– заговорил, обращаясь к ней наугад по-английски, Клауберг, – прошу прощения, но не смогли бы вы перевести мне то, что так темпераментно излагает эта синьора?
– Пожалуйста.– охотно откликнулась женщина.– Она говорит, что это ужасно – акула в здешних местах. Это значит, что теперь с побережья убегут все постояльцы и тогда хоть пропадай, так как главный свой доход здешние жители получают от сдачи комнат на летний сезон. Если этого не будет, им останется одно – ловить рыбу. А от продажи рыбы на берегу моря много не выручишь.
– А что, разве акул здесь раньше не бывало?
– Никогда. Первый случай. В местечке все встревожены и напуганы.
Женщина говорила по-английски хуже, чем он, Клауберг. и с еще более отчетливым акцентом, но тем не менее ему никак не удавалось определить по ее говору, к какой же она принадлежит национальности. На Лигурийское побережье в купальный сезон съезжаются люди со всей Европы. Одни, которые побогаче, предпочитают Ривьеру с шикарными дорогими отелями на самом берегу; другие, менее состоятельные, забираются сюда, в селения восточнее Альбенги. Клаубергу было известно, что поселок Вариготта, где он остановился, – один из самых нефешенебельных. Кроме песчаного пляжа, загроможденного камнями, да морского воздуха, которого, правда, сколько хочешь, здесь ничего другого и нет.
Нет казино, нет всемирно известных ресторанов, нет крупных отелей, – только дома рыбаков да множество небольших грязноватых пансионов. Hи англичане, ни французы, ни тем более американцы сюда не ездят; разве лишь скандинавы да расчетливые соотечественники Клауберга – западные немцы. Молодая женщина эта, конечно, не немка. Может быть, норвежка или финка?
Завтракая, он то посматривал на нее, то вглядывался в тихое море. От береговой линии в морскую лазурь тянулся мол, сложенный из угловатых каменных глыб; какие-то двое, перепачканные в известке, закидывали с него удочки. По пляжу – вправо и влево от мола – в пестрых купальных костюмах бродили любители ранних морских ванн; одни еще только готовились броситься в лениво набегавшие зеленые волны, другие уже валялись в грязном, полном мусора песке, перемешанном с гравием, и подставляли свои тела утреннему солнцу.
Метрах в пятидесяти от воды по берегу пролегала автомобильная дорога, по которой накануне вечером Клауберг прибыл рейсовым автобусом из Турина в Савону. А метрах в десяти за автомобильной дорогой поблескивали рельсы электрички; в ее вагоне он из Савоны ехал в эту неведомую рыбачью Вариготту.
– Перестань! – услышал Клауберг, и ему показалось, что он даже внутренне вздрогнул от неожиданного в этих местах русского слова, брошенного молодой женщиной ребенку. – Ты меня измучил! Иди побегай! Встречай папу. Вон он идет!
С берега, от каменного мола, размахивая мокрым полотенцем, к веранде подымался молодой, одних лет с женщиной, невысокий, остроносенький, одутловатенький,– Клауберг поручился бы, что и не русский и не итальянец, а типичный мюнхенский бюргерчик. Подсаживаясь к столу, он ответил ребенку по-русски, затем заговорил с женщиной по-итальянски; она так же бойко отвечала ему то по-русски, то по-итальянски, и Клаубергу оставалось и дальше ломать голову, кто же они, эти молодые люди, уверенно говорящие на нескольких языках.
Мешая итальянские слова с немецкими, которые кое-как понимала пышная синьора хозяйка, он поблагодарил ее за завтрак, сказал, что обедать не будет, но на ужин рассчитывает, и отправился побродить по Вариготте. Он прошел всю главную улицу, которая тянулась вдоль моря, заглядывая по дороге в витрины кафе и магазинов, останавливался возле киосков с газетами и журналами, пробегал глазами заголовки в немецких и английских изданиях. Ничего в мире нового, ничего особенного, кроме того, что уже всем известно: война в джунглях Вьетнама, перевороты в бесчисленных государствах Африки, то там, то здесь – «рука Москвы», очередная встреча партнеров по НАТО, новое явление свету не то голландской, не то бельгийской пройдошливой бабы, которая уже не первое десятилетие выдает себя за Анастасию Романову, якобы избегнувшую большевистских рук дочь последнего русского царя… Красивые женщины двигались, обтекая Клауберга слева и справа, по тротуарам; были среди них и немки – он слышал родную речь. Он слышал, как одна говорила другой: